Пользовательский поиск

Книга Завещание Оскара Уайльда. Содержание - 23 августа 1900 г.

Кол-во голосов: 0

23 августа 1900 г.

Но, предаваясь в Оксфорде радостям ренессанса, я понимал, что за них требуется выкуп: я должен был похоронить свое недавнее прошлое. Я терпеливо вытравливал из себя остатки ирландского выговора, безжалостно избавлялся от костюмов в клеточку и шляп-котелков ради модных тканей в полоску и пестрых галстуков.

Про меня тогда говорили, что я позирую, – нелепое обвинение! Тот, кто распознал в себе гениальность, пусть даже он еще ребенок, ясно понимает разницу между собой и другими. Он не позирует, он просто делает выводы из того, что видит. Но разница между его представлением о себе и условностями поведения, которых требует от него общество, – вот проблема, над которой стоит поразмыслить. И я одну за другой примерял на себя разные маски, чтобы понять, какая лучше всех соответствует моему лицу. Да, я выбирал костюмы, чтобы понравиться, но понравиться не кому иному, как самому себе.

Англичане, начисто лишенные необходимого в таких случаях такта, порой смеялись надо мной. Я не был, как говорили тогда, «своим в доску», «компанейским парнем», и поэтому особенно тесных отношений с университетскими товарищами у меня не возникало. Были, конечно, исключения – ведь ими-то и живо английское общество.

Лучшим моим другом в Оксфорде был Фрэнк Майлз, художник. Бедняга умер в частной лечебнице в Онгаре. Я был там у него незадолго до его кончины; когда под бдительным оком санитара я открыл дверь его каморки, он отвесил мне глубокий издевательский поклон: «Ага, я гляжу, тебя тоже выпустили, Оскар?» Его речи, как это бывает у сумасшедших, была присуща странная пронзительность, перед которой я сделался беспомощен, как ребенок, застигнутый грозой. Он похлопал меня по спине и разразился громоподобным хохотом: «Тебе, Оскар, ореховую палку надо носить, чтобы отбиваться от клейменых». Так он глумился надо мной несколько томительных минут; вдруг он отвернулся к стене и застыл, уставившись на нее. «Заметь себе, – повторял он раз за разом, – хозяин-то выжил, да пес отравился. Хозяин-то выжил, да пес отравился» [35]. В замешательстве я посмотрел на санитара – он подмигнул мне и кивнул на дверь. Я двинулся было к выходу, но тут Фрэнк бросился к столику, на котором лежала стопка рисунков. Он выбрал один и протянул мне: «Вот твой цветок, Оскар. Цветок забвения». Буквы моего имени, выведенные зеленой и алой краской, были вписаны в несколько концентрических кругов, так что вся композиция напоминала чудовищный полураспустившийся цветок. Я ринулся прочь из этой проклятой палаты, объятый ужасом, как свидетель убийства, и, выйдя из здания лечебницы, тут же выкинул рисунок. Лорд Рональд Гауэр, который приходится младшим сыном герцогу Сазерлендскому и который когда-то был моим близким другом, говорил мне, что, по убеждению Фрэнка, я сформировал его личность и потом дал ей рассыпаться на куски. Вот уж нелепое обвинение.

Своенравие Фрэнка как раз и привлекало меня в Оксфорде – мне кажется, я уже тогда различал зачатки безумия, проступавшие в нем алыми пятнышками, а меня неизменно интересовали в людях отклонения от нормы. Я тянулся к Фрэнку еще из-за того, что он был частью того Общества, которое в часы уединенного чтения мелькало передо мной на книжных страницах: через лорда Рональда Гауэра он был знаком с герцогиней Вестминстерской и другими богатыми и знатными людьми, которые рисовались мне сказочными существами. Впервые в жизни я встретил сверстника, от которого исходили властные чары и у которого мне было чему поучиться.

Неугомонный Фрэнк всячески поощрял рост моей личности. Он делил со мной все пиршества духа, и я чувствовал, что меня все быстрее несет куда-то вдаль, где вырисовывается некий манящий образ – увы, образ был мой собственный. У Фрэнка я перенял манеру говорить нараспев, которую затем практиковал несколько лет, и разрушительное остроумие, столь, казалось мне, привлекательное.

По утрам он неизменно заявлялся в квартирку, которую я занимал в колледже Магдалины, и с удовольствием, каждый раз будто заново, принимался изучать фигуры, нарисованные им самим на дверях.

– Знаешь что, Оскар, – говорил он, – мне кажется, эта стена просит чего-нибудь в желтых тонах.

– Фрэнк, я ненавижу желтое – ростовщический цвет.

– А зеленое?

– Зеленое неестественно. Да оставь ты в покое мои стены, Фрэнк, им и без тебя хорошо.

Он слонялся по моим комнатам, хватая что ему вздумается и пристально рассматривая.

– Оскар, кроме шуток, выбрось-ка эту пепельницу. Экая уродина, да ведь и курить-то ты не куришь.

– Я учусь курить путем проб и ошибок. Но насчет пепельницы ты прав. Я куплю другую.

– А зачем тебе понадобилась эта гравюра с «Мадонны» Рафаэля? Что ты в католики хочешь податься, я давно понял, но Рафаэль – это уж слишком. Ты, видать, совсем ничего не смыслишь в искусстве.

– Искусство тут ни причем, Фрэнк. Просто я стараюсь перенять у Мадонны выражение лица. Ему цены нет, когда разговариваешь с преподавателем.

Я не подал виду, что задет, но в тот же день снял гравюру. Фрэнку я сказал, что она вознеслась на небо.

– Ты сам превозносишься сверх меры, – ответил он.

Мы оба захохотали; в те дни, подтрунивая друг над другом, мы изощрялись в словесной эквилибристике, а потом тщательно разбирали свои остроты. «Запомни, Оскар, – наставлял меня Фрэнк, – ни в коем случае нельзя говорить: это ужасная вещь, когда… Получается как-то по-ирландски. Говори просто: ужасно, когда…» Я бесконечно многим ему обязан.

Мы были тогда неразлучны, и, если я скажу, что мы любили друг друга, не надо искать в этом уранического оттенка. В каникулы нам случалось спать в одной постели, но и тогда мы не опускались до мальчишеских экспериментов. Да, у нас завязался роман, но это был роман молодых людей, увидевших, что их стремления совпадают. Фрэнк был Художник, я – Поэт; под этими сверкающими словами пряталась неутолимая жажда почестей, которая и гнала нас вперед. Но я совершил ошибку, которой подвержены все крупные художники, – я уверовал в то, что движениям моей души свойственно чудесное сверхличие гения, что, исследуя свое собственное сердце, я приду к новым поэтическим темам и новым формам искусства. Теперь я понимаю, что заблуждался, но тогда я ехал в Лондон, вооруженный этой иллюзией, – ехал как завоеватель.

24 августа 1900г.

Попав из Оксфорда в Лондон, я словно после Афин оказался в Риме. Подобно тому, как по приказу Цезаря Августа начало нового столетия праздновали на несколько лет раньше срока, в Лондоне в те годы уже начали появляться легконогие боги нового века. Весь город был в брожении. Уродливые строения сносили и на их месте возводили еще более уродливые; трущобы, которые были единственной данью Лондона романтизму, уничтожили ради нескольких мало кому нужных новых улиц. Кто-то сказал, что под фундаментами Нью-Оксфорд-стрит похоронен старый лондонец, – остается только надеяться, что это архитектор.

От первых разрозненных шумов рассвета, когда в направлении Ковент-Гардена, громыхая, ехали повозки с вялой зеленью, до криков и свистков в глухую ночную пору, город не знал покоя. Когда вдоль Темзы в вечерних сумерках на фоне темнеющего неба вспыхивали электрические фонари, я думал, что в жизни не видел ничего прекраснее. В них, как в джине Сигера, заключался «дух сегодняшнего и завтрашнего дня».

Но я быстро уставал от всего яркого и норовил погрузиться в тень, которая это яркое окружала. Я ощущал болезненное наслаждение, углубляясь в путаницу переулков и проходных дворов, встречая опустившихся мужчин и женщин. Вдали от главных улиц, среди ветхих домишек, я видел грязь и унижение, которые казались мне всего лишь живописными – познать их суть мне суждено было позже. Босые мальчишки в лохмотьях продавали газеты или за пенни выделывали акробатические трюки; другие молча толпились вокруг шарманок, и грубые голоса окликали их из трактиров, куда я не решался заходить.

вернуться

35

Последняя строка шуточного стихотворения О.Голдсмита «Элегия на смерть бешеной собаки» – о том, как собака, взбесившись, укусила хозяина, который славился своим благочестием, и отравилась его ядом.

11
© 2012-2016 Электронная библиотека booklot.ru