Пользовательский поиск

Книга Попугай Флобера. Страница 42

Кол-во голосов: 0

Ростом она была чуть выше пяти футов, круглолица, с нежной кожей и вечным румянцем; она никогда не краснела, глаза у нее, как я уже говорил, зелено-голубые; одевалась она, руководствуясь общей модой, была смешлива, легко набивала синяки и всегда спешила. Спешила в кинотеатр, который, мы с нею отлично знали, закрыт; спешила в июле на зимнюю распродажу; спешила погостить у кузины, чья открытка на следующий день уведомляла, что она в Греции. В этой неожиданности устремлений было нечто большее, чем желание что-то сделать, куда-то пойти. В романе «Воспитание чувств» Фредерик так объясняет мадам Арну, почему он сделал Розаннету своей содержанкой: «от отчаяния, как человек, готовый на самоубийство». Это хитроумно придуманный предлог, разумеется, однако звучит вполне правдоподобно.

Ее тайная жизнь прекратилась, когда появились дети, и снова возобновилась, как только они уехали в школу. Иногда меня вдруг отводил в сторону какой-нибудь шапочный знакомый. Почему им всем хочется, чтобы я это знал? Почему они думают, что я хочу это знать? Или, вернее, почему они думают, что я еще не знаю, — почему они не понимают, что, когда речь идет о любви, любопытство бывает жестоким? И еще, почему эти временные друзья никогда не намекнут тебе о чем-то более важном: о том, что тебя больше не любит.

Я отлично наловчился переводить такие разговоры на другие темы, объясняя, насколько Эллен общительней меня — я отношусь к профессии врачей, которая издавна привлекает к себе людей, любящих сплетни, клеветнические вымыслы, — и тут же заканчивал разговор вопросом вроде: «Вы читали об этом ужасном наводнении в Венесуэле?» В таких случаях я всегда чувствовал, возможно напрасно, что предаю Эллен.

Мы были, как принято говорить, достаточно счастливы, не так ли? А что значит быть достаточно счастливым? Похоже на грамматическую ошибку — достаточно счастливы, достаточно уникальны, — это требует поясняющей фразы. Как я уже говорил, Эллен не бросала деньги на ветер и не делала долгов. Обеих мадам Бовари (все, наверное, уже забыли, что Шарль был женат дважды) погубили деньги; моя жена не была такой. Никогда, насколько я знаю, она не принимала подарков.

Мы были счастливы, мы были несчастливы, мы были достаточно счастливы. Отчаяние — это плохо? Разве это не естественное состояние в определенном возрасте? Я сейчас нахожусь в этом состоянии; с ней это случилось раньше. После некоторых событий все стало повторяться и ухудшаться, больше ничего не осталось. Кто после этого хочет жить? Эксцентрики, религиозные люди, артисты (иногда), все, кто имел полное представление о собственном значении. Мягкий сыр размяк; крепкий сыр зачерствел. Оба заплесневели.

Мне было необходимо немного времени, чтобы разобраться, прежде чем делать предположения. Придется беллетризировать (хотя я не это имел в виду, когда говорил, что это достоверная история). Мы с ней никогда не говорили о ее тайной жизни. Поэтому я должен сам придумать свой путь к правде. Эллен было около пятидесяти, когда у нее стали появляться признаки этого состояния. (Нет, не так; она всегда была здоровой. Менопауза была короткой и прошла почти незаметно.) У нее был муж, дети, любовники, работа. Потом дети покинули родительский дом, время не изменило ее мужа, он оставался таким же. У нее были друзья и, как говорят, интересы в жизни, хотя у нее не было такого странного увлечения давно умершим иностранцем, которое было у меня, чтобы поддерживать ее. Она много путешествовала. У нее не было неудовлетворенных амбиций (хотя слово «амбиция» кажется мне слишком сильным определением тех импульсов, которые заставляют людей решаться на что-либо). Она не была религиозной. Стоит ли продолжать дальше?

«У таких, как мы, должна быть религия отчаяния. Мы должны соответствовать своей судьбе, то есть быть столь же бесстрастными, как она. Сказав: „Тому и быть, тому и быть“, человек, посмотрев в темную дыру у своих ног, должен оставаться спокойным». Но у Эллен не было даже этой религии. Зачем она ей? Ради меня? Отчаивающихся побуждают не быть эгоистичными и прежде думать о других, а не о себе. Это кажется несправедливым. Зачем возлагать на них ответственность за благополучие других, когда они сами сгибаются под тяжестью собственного груза?

Возможно, было и еще что-то. Некоторые люди, старея, как бы все больше убеждаются в собственной значимости. Другие же все больше теряют уверенность в себе. Касалось ли это меня? Неужели мою ординарную жизнь кто-то может подытожить, а затем зачеркнуть как бессмысленную лишь потому, что чья-то другая жизнь оказалась чуть менее ординарной. Я не говорю, что мы должны считать себя пустым местом перед теми, чья жизнь нам кажется более интересной, чем наша. В этом отношении жизнь чем-то немного похожа на чтение. Я уже говорил выше о том, что если твое впечатление от прочитанной книги было уже высказано кем-то или распространено профессиональными критиками, то какой смысл в твоем чтении? Разве только в том, что ты сам ее прочитал? Так и с жизнью? Почему ты должен прожить ее? Потому, что она твоя. Но что будет, если такой ответ все меньше и меньше станет убеждать тебя?

Не поймите меня превратно. Я не собираюсь утверждать, что тайная жизнь Эллен привела ее к отчаянию. Ради бога! Ее жизнь это не кодекс морали. Да у кого она была такой? Я всего лишь хочу сказать, что ее тайная личная жизнь и ее отчаяние были глубоко спрятаны в одном из уголков ее сердца, где лежали рядом, недосягаемые для меня. Я не мог прикоснуться ни к одному из них. Пробовал ли я сделать это? Конечно, пробовал. Но меня не удивило то, что Эллен вдруг так изменилась. «Если ты глуп, эгоист и при этом здоров, у тебя есть все три условия для того, чтобы быть счастливым, но если от этих трех отнять глупость, то два остальных уже бесполезны». У моей жены для счастья было лишь одно условие: ее хорошее здоровье.

Жизнь стала лучше? День назад с экрана телевизора поэт-лауреат, задав зрителям этот вопрос, сам же ответил на него: «Я считаю, что лучше всего у нас поставлено зубоврачебное дело». Ничего другого ему в голову не пришло. Вы сочтете это предрассудком старшего поколения? Я так не думаю. Когда ты молод, то уверен, что старшее поколение сетует на ухудшение жизни только потому, что так ему будет легче уходить из нее без сожаления. Когда ты стар, тебя раздражает то, с каким восторгом молодежь буквально аплодирует каждому ничтожному успеху — изобретению какой-нибудь новой радиолампы или шестеренки, — однако ей глубоко безразлично то, что мир бессилен перед варварством. Я не говорю, что все становится хуже. Я только хочу заметить, что если такому суждено случиться, то для молодежи это произойдет незамеченным. Прежние времена были хороши, потому что мы были молоды и невежественны, молодость всегда бывает такой.

Стала ли жизнь лучше? Я попробую дать свой ответ на вопрос поэта свой, так сказать, эквивалент зубоврачебному делу. Сейчас в нашей жизни произошли очень хорошие изменения в нашем отношении к смерти. Я согласен, есть еще возможности для дальнейшего совершенствования. Но я вспоминаю о смертях в девятнадцатом веке. Смерть писателя — это не какая-то особая смерть; просто так повелось, что о ней принято написать. Я думаю о Флобере, распростертом на диване, сраженном — кто может теперь определить за такой давностью лет? — то ли эпилепсией, то ли апоплексическим ударом или сифилисом, а то и пагубным сочетанием все этих болезней вместе. Однако Золя назвал его смерть прекрасной — смерть букашки, раздавленной гигантским пальцем. Думаю о Буйе, в предсмертном бреду лихорадочно сочинявшем в голове новую пьесу, которую друзья обязательно должны прочесть Гюставу. Я думаю о медленном угасании Жюля де Гонкура: сначала он начал спотыкаться на согласных, произнося вместо «с» букву «т», затем стал забывать названия собственных книг, а кончил тем, что его изможденное лицо застыло в маске дебила (по словам его брата); ему виделись кошмары смерти, он впадал в панику; его скрежещущее дыхание по ночам (тоже по словам брата) было похоже на звук пилы, режущей мокрое бревно. Я вспоминаю о Мопассане, медленно деградирующем от той же болезни, увезенном в смирительной рубашке в лечебницу доктора Бланша в Пасси, который развлекал потом парижские салоны новостями о своем знаменитом пациенте. Конец Бодлера неумолимо близился: лишившись речи, он в спорах с Надаром о том, есть ли Бог, безмолвно указывал глазами на закат; Рембо, у которого ампутировали правую ногу и который медленно терял чувствительность в левой, отрекающегося от всего и убивающего свой гений: «К дьяволу поэзию!'» Доде, «доковылявший от сорока пяти до шестидесяти пяти лет», но когда суставы уже наотрез отказались служить ему, чтобы быть по-прежнему остроумным и веселым по вечерам, нуждался в пяти уколах морфия подряд. Он пытался покончить с собой. «Но никто не имеет права».

42
© 2012-2018 Электронная библиотека booklot.ru