Пользовательский поиск

Книга Навеки — девятнадцатилетние. Содержание - ГЛАВА XVIII

Кол-во голосов: 0

Он шёл в этот вечер под косматым зимним небом, под толстыми, как тросы, белыми от инея проводами, шёл и думал. Он думал о Саше, о войне, о крови, которая третий год льётся на всех фронтах, а в ней так чудно слилась.

Какой-то дед возил детей крестить, клал, как котят, в корзинку и вёз. Какая связь? А связь есть, только незримая; во всем, что происходит, есть связь всех с каждым. Согласись он тогда остаться при штабе бригады, как лейтенант Таранов остался, и никогда бы он не встретил Сашу. Только на отдалении видишь, как связано одно с другим.

Сильный луч прожектора осветил снег, далеко вперёд кинул его тень. Третьяков оглянулся. По лезвиям рельсов мчался на него слепящий свет, втягивал в себя из тьмы блёстки изморози.

Он сошёл с полотна. Налетел, промчался мимо него с грохотом по прогибающимся рельсам тяжёлый состав, увлекая с собой морозный ветер: товарные вагоны, платформы, туши танков на платформах под заметённым брезентом, часовые в валенках на площадках вагонов, отвернувшиеся от ветра, платформы с пушками, вагоны, площадки, часовые — мелькало, мелькало, мчалось в грохоте, в стуке колёс, и выше, выше над мчащимся составом вздымалась снежная пыль. В этом взметённом снегу, в снежной мчащейся метели мелькнул и скрылся последний вагон. Туда умчался, к фронту. И устремилось вслед, с ним вместе унеслось что-то, как оторвалось от души. И ощутимой стала пустота.

ГЛАВА XVIII

— Ну, пожили мы дружно, госпитальной каши поели, пора и честь знать. А то тут с вами воевать разучишься, — говорил Китенев, по грудь укрытый одеялом. Как раз с вечера всей палате сменили бельё — и постельное и нательное, — и он в чистой клеймёной бязевой рубашке лежал высоко на подушке, заложив руки за голову, край белой простыни отвернут поверх одеяла. Потянулся, разведя локти, сладко зевнул до слез. — Будете тут радио без меня слушать, где чего на свете делается. Я на Украине в госпитале лежал…

— А говорил, ни разу не раненный, — на слове поймал его Старых.

— Ни разу. Это меня при бомбёжке привалило. Вот начнут с утра по радио — чудно слушать: захоплэно, литакив, гармад, рушныць… Мы возьмёмся считать, сколько у немца «захоплэно»… Да ему уж воевать нечем! У него за всю войну столько не было, сколько у него «захоплэно».

— Не ранен, а в госпитале лежал.

— Не ранен.

— А контужен — не один черт? Нет таких в пехоте, чтобы воевал и нигде не раненный, не побитый.

— И не контужен. Меня землёй привалило! — с достоинством говорил Китенев. В госпитале месяцы мелькают быстро, а каждый день долог. Вот Китенев и старался с утра пораньше «завести» Старыха, благо тот «с полоборота заводится». Они ещё попрепирались со скуки: «Присыпало… А если б не откопали?» «Второй раз закапывать не пришлось бы…» — и Китенев повернулся на бок, подпёр голову, стал глядеть на Третьякова. Тот спокойно сгибал и разгибал поверх одеяла раненую руку. Врач ещё на первых перевязках сказала ему: «Хочешь, чтоб рука осталась крючком?» «Зачем же мне?» — испугался Третьяков. «Тогда разрабатывай сустав, а то так и срастётся». И хоть больно бывало вначале, кровью промокала повязка, оставаться инвалидом ему не хотелось.

— Ну?

Глаза у Китенева светлые, как вода, прозрачные. Третьяков ждал.

— Вот не знаю, оставлять тебе шинель в наследство, не оставлять? Может, зря только трепешь казённое имущество? Похоже, что зря. — В светлых глазах его смех играет — А вообще как?

Третьяков, улыбаясь, ждал:

— Я спрашиваю, как в смысле морально-политического состояния?

— Бодрое.

— А ведь какой был юноша! — Китенев подложил подушку под спину, сел повыше. — Его когда в палату привезли, я думал, к нам девушку кладут. Глаза ясные, мысли чистые и все устремлены на разгром врага. А полежал с вами, и вот чего из него получилось. Это он от Старыха понабрался. Не учись у него, Третьяков, он уже лысый. Между прочим, ты, Старых, своей лысине жизнью обязан. Ты ведь от стыда прикрылся. А будь у тебя чуб, как у некоторых военных, стал бы ты каску на голову надевать?

Китенев процедил сквозь пальцы волнистый свой чуб, заметно отросший в госпитале. Медсестра, с ложечки кормившая Аветисяна гречневой размазнёй, сама рыженькая, круглолицая, румяная, так заслушалась радостно, что ложку уже не в рот совала, а в ухо.

— А ну, руку мне сожми! — Китенев протянул Третьякову свою руку. Тот полюбовался, как на ней от кисги до засученного по локоть рукава играют все мускулы.

— Зачем?

— Старшего по званию спрашивают «зачем»? Приказано жать — жми! Может, ты симулянт.

Посмеиваясь, Третьяков слабыми пальцами сжал, сколько мог.

— И все? Ты что, вообще такой слабосильный? А ну, правой жми! Нет, силёнка есть. А ну, левой ещё разок! А ну, смелей!

— Все.

— Как все?

— Все. Сильней не могу.

Тут Старых прискакал, подпираясь под плечо костылём, сел на койку с разбегу, обнял костыль. Лицо, жаждущее рассказать.

— Это тоже привели одного на медкомиссию, рука не хуже твоей, не разгибается… Ты слушай, слушай, опыта набирайся, плохому не научу. Приводят его, ага… «А ну, руку разогни». «Она у меня такая…» Пробуют силом разогнуть. Все точно, отвоевался парень, надо списывать по чистой. А тут хирург-старичок не зря нашёлся: «Ну-ко покажи, как она у тебя прежде была?» «Прежде-то во как!» — И сам разогнул. Гляди, Третьяков, будут спрашивать, мимо ушей пропускай. — Старых махнул себя по уху. — Врачи, они теперь до-ошлые…

Белые двери палаты раскрылись, в белых халатах вошли двое. Передний, солидный, подымал плечи, очки его гордо блеснули на свету. При нем суетился начхоз.

Начхоз был вольнонаёмный. На нем под халатом — мятые гражданские брюки в полосочку, не достающие до ботинок. Нестроевой, ограниченно годный по какой-то статье, он в их офицерскую палату входил, пресмыкаясь, понимал, как должны раненые смотреть на него, не безрукого, не безногого. И хоть ничего в его судьбе от них не зависело, готов был услужить каждому. «Жить хочет», — определил Старых. И даже про то, что начхоз шепелявит от рождения, сказал: «Придуривается! Нестроевой… С женой спать, тут он строевик, а как на фронт — ограниченно годный».

Третьякову всегда стыдно было за этого человека, не стыдящегося унижать себя. Как можно жить от освидетельствования до освидетельствования, ждать только, чтоб опять признали ограниченно годным, отпустили дослуживать в тылу… Ведь мужчина, война идёт, люди воюют.

Но сегодня начхоз нёс службу при начальстве. Никого в отдельности не замечая, строгим взглядом прошёл по головам:

— Здесь он, здесь. Разве что если на перевязку… Третьяков! Подводите вы нас. Вами вот интересуются.

Что-то знакомое почудилось Третьякову в солидном человеке, которого начхоз пропускал вперёд, в его манере подымать плечи. Но тут Старых неохотно поднялся с кровати, загородил обоих. А когда отскакал в сторону, они уже стояли в ногах.

— Володя!

— Олег!

В портупее косо через плечо, в распахнутом белом халате стоял перед ним его одноклассник Олег Селиванов, смотрел на него и улыбался. И начхоз улыбался, родительскими глазами глядел на обоих. И вся палата смотрела на них.

— Как ты разыскал меня?

— Да, понимаешь, совершенно случайно. Олег сел на ребро кровати, полой халата прикрыл полное колено, обтянутое суконным галифе. Военная форма, погоны под халатом, портупея, ремень. А в стёклах очков те же кроткие, домашние глаза. Бывало, стоит Олег у доски, весь перепачканный мелом, потный от стыда: «Спросите у мамы, я, честное слово, учил…»

— Слушай, по виду ты прямо «товарищ командующий».

— Главное, ты здесь столько лежишь, а я лишь вчера узнал. В бумагах попалось…

— Представляешь, капитан, вместе в школе учились, — сказал Третьяков, отчего-то чувствуя некоторую неловкость за Олега: того так почётно ввели, такой он сидел здоровый, свежий с улицы.

— Бывает, — сказал Китенев и встал, надевая халат.

— Олег, но как ты здесь?

27
© 2012-2016 Электронная библиотека booklot.ru