Пользовательский поиск

Книга Московский чудак. Содержание - 22

Кол-во голосов: 0

21

Как прекрасен был выезд Мандро, облеченного в мех голубого песца или в черный, в соболий (такая же шапка), влекомого розовым мерином или караковым; в масленых яблоках: несся сквозь дымку метелей, сквозь подтепель марта.

А вслед – раздавалось:

– Мандро!

– Какой выезд!

– Какие меха!

– Какой конь!

Помножались какие-то темные слухи.

росли неприятности: и, задержавшись в конторе, когда разъезжались Иван Преполадзе, Пустаки, Дегурри, Кадмидий Евгеньевич Капитулевич, француз Дюпердри, – Кавалевером пикировались:

– Таки Торфендорфу открытие это обязаны сдать.

– Чем обязан?…

– Как чем?

– Мой почин: если бы я не открыл…

– И не вы…

– Все равно, – если б я не напал на открытие…

– Сами же вы обещали…

– Но я исполняю ведь, кажется, что обещал: человек мой сидит же…

– Баклушничает…

Замолкал, прикусивши губу.

Открывалось, что сила компании есть Торфендорф, – не Жан Панский, Шантанский; и – явствовало: Кавалевер – не звездочка в громком созвездьи: созвездие, перед которым поставили декоративный экран с нарисованными бакенбардами, с огромной рекламой: «Мандро». Нелады с Кавалевером – разогорчали; ведь ставился даже вопрос в очень вежливой форме: в витрине «Компании» не заменить ли модель восковую – моделью; а именно фиксатуарные баки не снять ли, чтоб выставить вместе с помадой губной завитую бородку Луи Дюпердри.

Торфендорфу понравится эта французская вывеска. После таких разговоров Мандро затворялся; нахмуривал срослые брови меж синими стенами очень гнетущего тона – в своем кабинете; пав в кресло, – в огромное, прочное, выбитое ярко-красным сафьяном, – чесал бакенбарду, немой, кровогубый и злой: от досады, от сдержанной ярости.

Вставши из красного кресла, хватал телефонную трубку: и позой заверчивость выразив, трубке показывал зубы:

– Алло!

– Сорок пять, двадцать восемь…

– Курт Вальтерович?

– Попросите, пожалуйста, фон-Торфендорфа.

– Курт Вальтерович, – зубил он, – все – прекрасно…

Но в ухо царапались злые расхрипы далекого медного горла.

– Да…

– Даа…

– Ну, конечно.

– Наладим…

– Да, да…

– Будет сделано…

Бросивши трубку, сосал он губу озабоченно; и пососавши, – за трубку хватался, вторично:

– Пожалуйста, барышня: пять, восемнадцать… Спасибо…

– Алло!…

– Это – Викторчик?

– Слушайте, Викторчик: я говорил с Торфендорфом…

– Ну?

– Я – успокаивал…

– Вcе же, поймите – нельзя так, нельзя: нет, нет, нет… – на столе он в кулак зажимал шерстяную струистую ткань. – Вы спешите: давите… Вы – жмите…

– Не хочет? – над носом сбежался трезубец морщин.

– Заболел? Пьет?

– Что ж Грибиков, старая крыса?

– Претензия?… Чорт…

Рука с трубкой рвалась:

– Хорошо же…

И трубку бросал.

И, возлегши локтями на кресло, висок прилагал он к согнутому пальцу; насупясь, помалкивал, взористый и густобровый, бросаясь от дел, волновавших его, к иным мыслям, – каким-то своим; и отваливался отверделым лицом; поворачивал ухо, прислушивался; и со странными скосами глаз поднимался, на цыпочках шел к коридорной двери, чтобы высунуться на отчетливое потопатывание удалявшихся маленьких ножек.

Она проходила походкой своей лунатической.

Он же – вперялся, на ней разрастаясь глазами; и вновь возвращался, вздыхая, к столу; и бросался в сафьянное кресло; задумчиво в воздухе взвесивши руку, другою финифтевый перстень на пальце вертел: и соленый, и злой, – точно сам себе ставил вопрос:

– Что же далее?

Пальцы дрожавшей руки отвечали прерывистой дробью…

– Ну да… Тратата! Остается одно, остается одно… 184

Но взволнованный этим, ему самому еще страшным решеньем, он, топая, вскакивал: и – перетрепетом звякали искрени люстры.

22

С докладом шел строгий лакей в кабинет фон-Мандро.

– Кто?

– Какой-то…

Какой-то просунулся в двери взъерошкой, в широковоротном своем сюртуке долгополом, с широко расставленным носом: прекрасные комнаты; кресла и лоск; тут заметил – стоит плоскогрудая девочка и, распустивши юбчонки, такою плутовочкой кажет ему свои мелкие зубы и – делает

книксены.

Носом ей сделал кувырк он:

_ Мое вам почтенье-с!

Ногою о ногу тарахнул; с промашкой сказал:

– Как вас звать, говоря рационально?

– Лизашею.

Набок склонила головку.

– Лизашею?

– Да.

И – «пьниссимэ» [72] глазки.

– А смею спросить, – почему не Сосашею?

– Что? Передернуло.

– Вы, полагаю я, лижете что-нибудь?

Вспыхнула:

– Я ничего не лижу.

И проснулось дичливое что-то в глазах.

– Вот и кошечка лижет, – там, сливки… А Томочка – песик такой жил у нас – тот лизал у себя, в корне взять, под хвостом.

– Фи!

Как будто – клопа раздавили под носом:

– Вот глупости!

Но – баламутили с ним, балагурили с ним ее глазки.

– Вы сколько же лет, как…

– Шестнадцать…

– Нет, – я говорю: сколько лет, в корне взять, вы в «лизашах»?

– Вздор! Глазками смерила.

– Прежде вы были «сосашей», – свирепо отрявкал с подшарком, – мамашу сосали!

Юбчонкой вильнула презрительно: ну, и пускают же дрянь!

Тут и «богушка», – подобострастный, пленительный, – выскочил с видом таким нарочито простецким; ру. кою за руку схватившись, к груди прижимал две руки, свою голову набок склонив:

– Как я счастлив, профессор! Профессор?

Лизаша стояла с открывшимся ротиком:

– Вот он какой?

А «такой» повторил, пальцем тыкнув в Лизашу, а носом – в Мандро:

– Говорю вашей дочери, – нос свой на палец наставил и пальцу кивнул, – что – сосашей была; а потом уже кашку лизала.

И с грохотом маршировал вкруг Мандро: руки – за спину; нос – на Мандро; а Мандро из почтенья, сиреневый, сентиментальный – глядел по-совиному (томно и вишнево) – в светло-коричневой кафеолейной визитке и в вычищенных крембрюлейных штанах; галстук бледно-небесного цвета счернял ему волосы.

Точно окончил он курс костюмерии. Он показал на гостиную: – Милости просим!

И стан изогнул, точно кончил танцклассы. Прикосый профессор прошел перед ним пахорукой походкой: на две головы ниже ростом; но черепом – черепа в два; головою зашлепнулся в кресло, рукою схватившись за пепельницу черной яшмы (лидейского камня); Лизаша за ними прошла и уселася на канапе, укопавшись подушками, ножки свои под себя подкарачивши; пересыпала рукою горсть матовых камушков; и – наблюдала.

Профессор подбрасывал пепельницу, выжимая какую-то странную дичь из себя и смеясь: он вменял себе в долг каламбурить во время визитов; у «богушки» в хохоте дергались уши, а пальцы хватались за губы: всем прочим владел, а с ушами не справился:

– Ну, и какой же вы милый, – помазались пальцы, – шутник.

Жест невкусный!

Лизаша глядела вполне удивленными глазками, всунула в рот папиросочку, соображала: «старик вычисляет», «кончает работу», «теперь заработаем», вытянув шею, стрельнула дымочком; и слушала, что говорит «вычислявший» пузанчик:

– Не любо – не слушай, а врать – не мешай… Есть такая пословица, в корне взять: да-с!

Поднесла папироску к губам; закрыв глазки, пустила кудрявый дымочек и, бросивши ручки от ротика вверх, быстро стала вертеть папироской своей.

Фон-Мандро закурил, отвалясь, положа ногу на ногу, локоть руки уронивши на столик, а локоть другой уронивши на львиную лапочку кресельной ручки; сигарой чертил полуэллипсис в воздухе: дым от сигары, взвиваясь синявою лентой, петлился узорами, перерезая экран, на котором пласталася черная, золотокрылая птица.

Лизаша дивилася, выпучив глазки: бумажку, которую «богушка»… крик в телефонную трубку: Коробкин, Коробкин, Коробкин, Коробкин!

– Так вот он, профессор Коробкин, какой?

Митя вспомнился:

вернуться

72

Пьяниссимо (муз.) – очень тихий звук.

42
© 2012-2016 Электронная библиотека booklot.ru