Пользовательский поиск

Книга Московский чудак. Содержание - 13

Кол-во голосов: 0

Все – цело: листочки лежали… в порядке!

Их вынул, проверил, засунул и перезасунул, пере-пере… спрятал – вполне; но – спокоен он не был; и дверь кабинетика неукоснительно он продолжал запирать; точно трехгодовалый младенец! Стащил бы листки эти к Наденьке; с нею решили б: свезти в Государственный Банк: в стальной ящик, а то начинало мерещиться: вещи стояли и зыбились: стол не стоял, а – качался.

Качалось – все: уж устои московские стали нестоями – не достояли, явив недостойности.

Вихорьки в комнатах уж завивалися, свивались в сплетень, весьма угрожавший стать вихрем: пока он таился, прижатый к кормившей его своей грудью Москве; вот уж, можно сказать, не змееныша вскармливала на груди своей: вихрь – мировой! Он сплетался из маленьких вихорьков: вихорек каждый в квартирочке каждой, сперва под пыльцею тишел; уже после заползал ужом, поднимая все эти невнятицы, взвеивая бумажонки, бросая людей в легкий чох; но, сплетаясь, сплетаясь, сплетаясь, – взвиваясь, взвиваясь – ломал потолок, срывал крышу: в один же октябрьский денечек… – об этом мы после.

Профессор все то объяснял утомлением: переработался: так заработался, что потерял даже сон; все какие-то шли кривуши, кривоплясы; сна – не было; он и во сне вычислял, но совсем по-иному; верней, что – иное; иное счислялося; дифференцировал речь, отвлекаясь от смысла, – на звуки; и вновь интегрировал; происходило же это не в лбу, а скорее – в затылке, в спине; и однажды, проснувшись средь ночи, застал он себя самого над итогом такой интеграции; что ж сынтегрировал он, что всю ночь бормотал, тщетно силясь…

Какую же он ерундашину там «наандронил»:

– Пепешки и пшишки – в затылочной шишке!

– Ах, надо бы, надо бы – да-с: в корне взять – отдохнуть!

Так сплетенница всех наблюдений – псеглавец, Мандро, тень – «пепешки и пшишки» – в затылочной шишке: скопление крови; само звукословье «пепешки» и «пшишки» с «шш», «шш» – шум в ушах:

– Эти «пшишки» – застой крови в мозге. Так он порешил; порешив, успокоился все же.

***

В одну из ночей он, бессонец, со свечкой в руке толстопятой босою ногою пришлепывал по паркетикам, точно Тощ пес, забродил по квартире; и тут натолкнулся он – на основание тех же суждений (верней, вопреки всем суждениям) – на… Василису Сергевну; она – разбледнуха такая: в короткой рубашке козой тонконогой со свечкой, как он, шла навстречу:

– Что, Вассочка – Василисенок мой, – бродишь?

Двояшил глазами.

– А вы?

– И глаза!

– Да не спится.

Мелькали подстрочные смыслы меж ними. Он думал:

– Да, Вассочка, вот – затишела, – додер на халате трепал, – не играет, сказать рационально, глазами; не движет руками: моргает в таком положении, как и в другом… Дело ясное: Вассочка, Василисенок…

И в свой кабинетик вернулся:

– Взять в корне…

Устроил пихели бумажек: в набитые ящики.

Видел во сне: людоеды откушали где-то сухими ушами.

***

Взять в корне, – она, рациональная ясность, разъелась; из-под Аристотеля Ясного встал Гераклит Претемнейший: да, да, – очень дебристый мир!

Говоря откровенно, – профессор Коробкин жил в двух измереньях доселе – не в трех: и не «Я» его, жившее в «эн» измереньях, а Томочка-песик, в нем живший; но Томочка-песик – покойник: он – рухнул; и в яме лежит: «Я» ж кометою ринулось в темя из «эн» измерений, им кокнуть, как кокал Никита Васильевич яйца – за завтраком; так вот из «эн» теневых измерений и двух подстановочных (как на подносике, – расположились на плоскости мы) начинало вывариваться из большой знаменитости и из добрейшего пса – человек.

Раздорожьем все стало!

***

Гнилая зима!

Но гнилая зима – просияла: теплейшим денечком; декабрь стал – апрелем; а он – собачевину вспомнил: уселся грустить, подбородок рукой подпираючи; в карем своем пиджачке, в желто-сером жилетике, под желто-карею шторой сидел, перерезанный желтым столбом копошившихся в солнце пылиночек:

– Томочка – умер!

А солнце слезилось сияющим и крупно капельным дождиком; солнечный дождь – это праведник умер!

Но желтой жестокостью вечер означился; в зелено-серые сумерки сели предметы; их ночь черноротая – съела.

13

Над мутной Москвой неслись тучи.

Капель подсосулила улицу; все подсосала: пошли пережуй снегов в слюногонные лужи; уже обнаружились камни; уже начиналась разгранка камней о колеса; шныряли раздранцы, разбабы, подтрепы меж серых, зеленых и розовых домиков, перекоряченных, лупленых, каменных и деревянненьких, странно рябых.

Глазопялы – за всем, отовсюду следили; из окон, дверей, подворотен.

Заборик синявый, заборик лиловый, заборик замоклый: меж ними, раздрязнувши, лед ноздреватил; домик от домика защищался забориком; прояснь над ними: прозорное место с фабричной трубой, выпускающей сизый дымок; пятибокая башня торчала: синяво; там издали высился многооконный завод: тряпковарня.

Завод подфабричивал дымом.

Какой-то сопливец тащился к кувалде в закрапленном ситце, с подолом подхлюпанным:

– Бабушка, правда ли, что в Табачихинском карла живет?

Кувердилась старуха:

– А ну!

Со двора, где бабьево тряпье ворошил ветерок на размоклых веревках, – ответили:

– Как же, – хандрит: ерундит.

– Щелк – орехами щелкал какой-то с угла – безалтынный голыш: бескафтанник…

– Безносый, безбабый…

– Пархуч и пропойца он!

Кто-то бессмысленно молотом камень кувалдил: разлогий, кривой переулок размой тротуара показывал.

Сивобородый, одетый в самару торговец, заметил:

– Хвастель развели.

Тут мужик подошел: свой вихор скребенил:

– Я видел карличишку.

– Ну?

– Как?

– Скажу: сдохлик! Загиркали.

Пепиков как-то разгулисто свистнул:

– Эх ты, – раздудыньги развел: подновинский ты шут! Перепротову просунулись пальцы:

– Мое вам: ну что? Как ползается?

И – кучка росла; подходили: Муяшев, Сиказин, Упакин, Ельчи, Духовентов, «ура, дед Мордан» (так кого-то прозвали); в проулках соседних – безлюдие, тишь; а войдешь сюда – кажется: разбарабошилась улица: в крик, в раздергай; и карком кружились вороны над единоглавою церковкой с кубовым куполом; серое облако заулыбалося краешком цвета герани; и тучи сордели на рядни заката.

Тут вышел Порфирий Петрович Парфеткин из первого номера, – да как подъедет (весьма любопытный мужчина):

– Вы мне объясните вот что, люди добрые: Грибиков таки пустил – говорю – карличишку?

– Не внюхаешь – не распознаешь. Обиделся Новодережкин:

– Весьма вам обязан: не нюхаю и не курю. Наступило молчание:

– Грибиков этот сидит на своем достоянье.

– Сам – кость (в костоварку), а все ему мало…

– Так, так, – оживился Порфирий Петрович Парфеткин (весьма любопытный мужчина), – стал быть – алчность? Стал быть, полагаю, – мздолюбец?

– Трясыней сидит на своих сундуках.

– А за карлика кто ему платит?

– Мандро.

– А какая охота Мандре пархуча содержать?

– Как какая: съешь кукиш! И – кукиш под нос:

– Хорошо еще, – есть подо что!

И – пошло, и – пошло: говорили с подшептами; тут же зевака такой суеглазый стоял; дроботала пролетка подгрохотом, – лбастым булыжником; крупной крупою засеяло в воздухе; скоро пошел снежный лепень; в разбег лошадей, в разнопляс пешеходов развеилась кучечка.

В черно-лиловые воздухи всяк побежал по нуждишкам.

36
© 2012-2016 Электронная библиотека booklot.ru