Пользовательский поиск

Книга Московский чудак. Содержание - 22

Кол-во голосов: 0

– После… то что будет с частным?

– Оно – не изменится.

– Если же, – он зачесал подбородок, – делимое мы умножаем на десять… – бежал в угол: сплюнуть.

И, сплюнув, обратно бежал.

– …А делителя…

Митя прошел в пятый класс.

Веденяпин заканчивал здесь свой урок: он казался красавцем, обросшим щетиной.

Не то – павианом.

Но выскочил он и тушканчиком несся: в учительскую, чтобы оттуда янтарный мундштук, крепко втиснутый в рот, показать.

Опозорит и выгонит.

Все уж прошли в переполненный зал: перемена!

***

Звонок: распахнулися классы: и торопью бросились, тычась тормашками; вся многоножка отшаркала громко в открытые классы; распалась – на классы; а в классах распалась – на членики; каждый уселся за парту – выкрикивать что-нибудь.

Преподаватели в классы текли.

Разуверенно шел изможденный француз – на кошачий концерт в первом классе; пошел латинист.

Веденяпин понесся на класс властной мордой, метя перепуги, как прах, пред собою; о, ужас! Он – ближе и ближе…

Руками дрожащими все животы окрестилися; Митенька выхапнул книгу, одернулся, вспыхнул:

– Что будет, то будет!

И…

Двадцать пять пар перепуганных глаз пожирали глазами скуластый и гривистый очерк лица, двумя темными ямами щек прилетевший и бросивший выблеск стеклянных, очковых кругов.

Сел на ногу: расширились ноздри; втянулися губы; и – рот стал безгубым: полоска какая-то!

Воздухом ухнул.

– А ну-те-ка!

В Митю вперился.

Сейчас, вот сейчас: начинается!…

И показалось, что будет огромный прыжок – через столик и парту – из кресла; так хищник прыжком упадает на спину барана: барана задрать.

22

Но не прыгнул: сидел вопросительным знаком.

– А – ну-с? Пролетел шепоток…

– Подлецов!

И, вцепившись в подкинутую коленку руками, прижался к коленке щетиною щек:

– Что?

– Не слышу?

Съел рот и сидел с засопевшей ноздрею: – Довольно-с! – влепилась огромная двойка. На парту слетел Подлецов. Митя думал.

– А я-то? А – как? Почему обо мне ни единого слова?… Он – вовсе не знает еще: он, конечно, – не знает: а то бы…

Но – екнуло: Знает.

– Скажите-ка, Бэр!

Припадая к столу, Веденяпин схватил «Хрестоматию Льва Веденяпин а» и карандашным огрызком страницы разлистывал, делаясь то вопросительным, то восклицательным знаком.

И двадцать четыре руки закрестили свои животы; двадцать пятый живот, не окрещенный, жалко качался: исчезнуть под партою: меткая двойка сразила.

– Коробкин!

Вскочил.

– А скажите-ка!

Под подбородком минуты четыре подпрыгивал очень зловеще кадык: Веденяпин молчал; и потом, как лучи, проиграли морщинки на всосанных, мертвых щеках:

– Хорошо!

Совершилось: руки возложение в бальник – прекрасного бала:

– Не знает еще!

Веденяпин же бросил ласкательный взгляд на объемистый том «Хрестоматии Льва Веденяпина»; и – на него облизнулся.

– Теперь – почитаем.

Вскочил, головою задергал; рукою с раскрытою книгой подбрасывал он.

Чем он брал?

Неизвестно. Но – знали, что каждого он проницает; казался ж рассеянным; в несправедливостях даже оказывал высшую он справедливость; и двойки, влепляемые карандашным огрызком, и крики, – сносили: все, все искупала пятерка, которую так он поставить умел, что ее получивший, краснея, как рак, задыхался от счастья.

А страх искупался пирами: введений в поэзию.

***

Вдруг Веденяпин схватился за голову:

– Вот ведь… Коробкин, я книгу свою позабыл: часть четвертую хрестоматии…

Рылся рукою в кармане.

– Вот – ключик: сходите ко мне – в кабинет: отворите мой письменный стол; в среднем ящике – справа: лежит

хрестоматия.

Митя – за классами: перебежал балюстраду; и – белую дверь отворил: в кабинет Веденяпина; стол, полки, бюсты, ключом завозился; а ключ – не входил: он – и эдак, и так: не входил.

Что тут делать?

Стоял, не решаясь вернуться.

Вдруг – сап за спиною. И – сердце упало: стоял Веденяпин за ним: и помалкивал; под бородою запрыгал кадык.

Все он знает.

Молчание. После молчания – голос:

– А ну-ка, Коробкин!

На Митины плечи упала рука:

– Что теперь полагаете вы о поступке своем?

– Вы обдумали?

Так, как с разбегу бросаются в пропасть, так бросился Митя рассказывать; все, даже то, что Лизаше не мог рассказать, – рассказал: из отчаянья слово явилось.

В ответ раздавалось:

– Э… э… а… а… о… о…

Сидел Веденяпин; и – слушал; и – пыхи ноздрями пускал; вырвал волос серебряный; к глазу поднес; сняв очки, стал рассматривать волос.

Понюхал – и бросил:

– А случай – меж нами… э… э… а… останется.

Стал говорить он о правде: да, правила мудрости высеклись в страхах; испуг – сотрясал: разрывалась душа: и прощепами свет вырывался; и так поступал Веденяпин. Сочувственной думой своей припадал к груди каждого, всех проницая и зная насквозь: он ночами бессонными сопережил горе Мити еще до рожденья сознания в Мите; давно караулил его, чтобы напасть и встрясти: разбудить; так Зевсов орел нападает: схватить Ганимеда! Напал: с ним схватился; и правило правды разбил, как яйцо, он – с размаху, рисуя своим карандашным огрызком из воздуха: вензель добра.

И глаза вылуплялись у Мити, казалось: он шел за зарею по полю пустому; и чувствовал ясно лучей легкоперстных касанье: звучали ему бессловесные песни: и голос – исконно знакомый.

А классам объявлено было: урок – отменяется.

23

Солнце садилось!

Закат, как индийский топаз и как желтый пылающий яхонт, разъялся, когда Митя вышел с любовью – с томительной – к правде возжженной; он понял, что дней омертвенье горит: обцветились дома: на раскроину вечера фабрика бросила росчерни; глазом, свечевнею, точно выглядывал кто-то из низкого, золотохохлого, лиловобокого облака.

Шел волдырявый мужчина; сказали б – мозгляк, синеносый пропойца: с пухлым лицом черномохим; взглянул под картузик, – и ахнул: глаза-то, глаза-то! Как ясные яхонты, вспыхнули! Взять да обнять.

Подзаборник у тумб подузоривал словом; сказали бы все: «Никудышник». Теперь же – увидел: мальчишка ласкался к нему: и попискивал: «Тятенька».

«Тятенька» – милый! А кто там расшлепнулся в кресле своем – плечекосый, расплекий, с протертою кистью халата: томился в столбе желтой пыли, под рваною шторой, – с подвязанной снизу наверх бородою, с салфеточным ухом на вязи.

– Так: руку жует что-то мне. Кто сказал, – еще только что:

– С ним говорить невозможно: какой-то такой.

Прибежать бы домой, да и – в ноги: валяться, смеяться и плакать.

И та синеперая дама – в ротонде: и та – синемилая; все – растерялись; и мясами, точно наростами, – все обросли: свои лица раздули, как морды.

Представил себя перед зеркалом: в зеркале – морда, тупая, прыщавая, потная, – брылами чмокала: злое, тяпляпое тело на всех, как тяпляпое дело: сорвать! Отлетит желто-кудрым дымочком проносное горе – ничто – в синемилые дали, где небо, как вата, разнимется – в небе, когда светло-рукий гигант разбросает под небо настои свои, чтоб ярчели ночным многозвездием.

Митя не помнил, как он очутился у сквера: пылал, голова точно печь, растопилась глазами-огнями: и понял: не может он прямо вернуться домой, потому что ведь – некуда: дома-то не было; и не вернуться он шел, а впервые найти себе дом; где – не знал, да и есть ли еще этот дом.

Может быть, этот дом – его сердце?

Впервые оно обливалося жалостью к жизни: к себе самому: к самому ли? Его-то и не было: «сам» – зарождался: в словах Веденяпина; «сам», может быть, – Веденяпин; а может, – еще кто-нибудь; может, – этот старик: почему он за ним побежал? «Сам» – не Митя, а все, что ни есть, что – жалеет, что жалость приемлет к себе: человечество.

25
© 2012-2016 Электронная библиотека booklot.ru