Пользовательский поиск

Книга Вагон. Страница 17

Кол-во голосов: 0

С хрустом Володя сжимает кулаки: чешутся руки, хочется работать. Очень хочется. Нет ничего любимей работы. Кроме, конечно, большой Надежды и маленькой Нади, выплакавших, наверное, свои голубые глаза.

— Володя, расскажи про них.

Мой друг пожимает плечами. И рассказывает скупо, по словечку. Они подружились еще в детском доме. Двое сирот объединились, чтобы никогда не разлучаться. Поступили в один институт и четыре года жили в разных общежитиях. Потом, еще не кончив институт, Володя устроился на работу десятником. Сняли угол у больной сердитой женщины, жили за громадным гардеробом. Хозяйка рано ложилась спать и заставляла их в закутке гасить свет. Сидели в темноте и не решались даже шептаться, боялись хозяйки.

Надежда ушла в родильный дом, и хозяйка объявила Володе: «Ищите себе другое место». Он искал, просто сбился с ног. И не мог найти. С ужасом ждал дня, когда придется забирать из роддома большую и маленькую Надежду. И вдруг — счастье! Такое бывает только в сказке. Пришел в контору, его встречают аплодисментами, как тенора. Радуются: оказывается, выхлопотали ему жилье, небольшую комнату в старом доме на Таганке.

Володя купил обоев и красок, сам отремонтировал свое жилье. Устроил детский уголок, нарисовал на стене разных зверюшек. Ребята помогли добыть кое-какую мебель и подарили кроватку с сеткой. Надежды въехали в дом, словно принцессы.

Рассказу товарища помешал Гамузов.

— Володя, ты хорошо говоришь про жену, — вступил он в наш разговор. — Очень хорошо. Но я с тобой не согласен, понимаешь? Женщине разве можно верить? Ей нельзя верить, понимаешь? У меня была девушка, я ей подарки делал, она ласково говорила: люблю тебя и какая я счастливая. Так? Потом я уехал учиться, и она, понимаешь, изменила. Все женщины такие, понимаешь, Володя…

— Анатолий, заткнись! — советую я.

— Что значит заткнись?! Почему заткнись? Надо правду сказать!

Но Гамузову пришлось заткнуться, он разом как бы поперхнулся. Догадываюсь: Володя поднес к его огромному носу свой авторитетный кулак.

— Мы счастливые были, мы были такие счастливые! — прошептал Володя. — Надежда смотрела на меня и спрашивала: «Володя, это и есть счастье, правда?»

Первый раз Володя разговорился. Я слушал и переживал. Этот осел Гамузов зря сунулся в разговор, хорошо, что Володя не обиделся. Потом мы долго молчали, я пытался представить себе его комнату на Таганке, Надежду-большую и Надежду-маленькую.

— Митя, ты за Советскую власть готов жизнь отдать? — спросил неожиданно Володя.

— Готов, — отвечаю, не задумываясь. — Странный вопрос.

— Да, ты прав. Вопрос странный, — согласился Володя. Чувствую, как он своей большой горячей рукой берет мои пальцы и стискивает. — Я вот так же сказал следователю: странный вопрос. И еще я ему сказал слова покрепче. Он спросил меня иначе: «Ведь не приходится ждать, что вы жизнь свою отдадите за Советскую власть?» Я его обозвал сволочью и гадом.

— Правильно!

— Он полез с кулаками, не согласился со мной. А я не переношу, когда лезут с кулаками, отвечаю тем же. «Я член партии, слышишь, сыщик!» — кричу ему. «Знаю, ты в партию просочился, вражина! — шипит он. — Шалишь, не пустим!» И в карцер меня. Пролежал, вернее, простоял неделю на мокрых ледяных камнях, думал, подхвачу воспаление. Вот тебе, Митя, и странный вопрос. Этот вопрос я себе и раньше задавал, и теперь задаю. Советую и тебе почаще спрашивать себя: готов ли ты, Митя, жизнь отдать за Советскую власть?

Удивляюсь, Митя: почему такое недоверие и злоба, почему предубеждение к любому слову? И не докажешь, что ты не верблюд. Чекисты — меч революции. Почему они бьют своих? Кого ни послушаешь: несправедливое следствие, беззаконие. Откуда взялась эта бессовестная публика, которая мнет и давит таких, как мы? Гордятся, что им поручена расправа с врагами. Они первые должны были ужаснуться: откуда столько врагов? А у них одна забота — как бы кто не оправдался! Мой следователь чего только не лепил! «Корень вашей деятельности в прошлом». — «Чем не нравится мое прошлое?» — «Беспризорник, детдомовец всегда в лес смотрит. Вот и докатились». Я учился и работал, ни дня, ни ночи покоя себе не давал, тянулся к будущему. «Докатился»! Я горжусь, что я, детдомовец, окончил институт, в партию вступил. Ведь мечтал об одном: как лучше помочь моей партии, моей Советской власти. А он, гад, все оплевал, испоганил. Вот ты и скажи: зачем это, кому надо?

Больше я не могу так: лежать и разговаривать! Не могу, не могу, не могу! Надо что-то делать! Я вскакиваю и стукаюсь затылком о верхнюю нару. Тру свою глупую башку и кричу:

— Володя, нельзя же терпеть это, нельзя спокойно лежать и разговаривать! Володя, нас учили в школе и в комсомоле бороться, отстаивать свою точку зрения. Наверное, враги какие-то действуют, Мякишев прав. Надо бороться.

— Как бороться, с кем именно, Митя?

— Надо писать, надо протестовать…

— Кому писать, дурачок? Куда?

— Как куда? Советской власти… Правительству, в ЦИК. Калинину, Сталину…

— Не дойдет, — уверенно заявляет кто-то в вагоне. — Думаешь, не писали? Думаешь, один ты такой умный?

— Не один, тем лучше. Каждый из нас должен писать. Друзьям писать, людям, которым веришь.

— Блажен, кто верует… — говорит вагон.

— Молчи! Парень прав… Нельзя смиряться!

— Пусть пишет, хотя вряд ли поможет… Письма такие пропадают.

— Только не вздумай конвою отдать свои протесты, — вразумляет многоопытный и бывалый вагон.

— А как же, если не конвою? — недоумеваю я.

— Ох, простота! — стонет вагон. — Почта у нас одна: бросай своего голубя, когда подъезжаешь к станции или отъезжаешь от нее. Кто-нибудь обязательно поднимет и опустит в ящик. А если на самой станции кинешь, часовой увидит. Да и не подойдет к вагону прохожий, побоится. От часового твое послание пойдет к тем, кто тебя сюда упрятал.

— Значит, бросить, когда будем подъезжать к станции? А если не поднимут?

— Поднимут. Почти всегда поднимают. Люди же кругом.

— Пиши на всякий случай по три письма, по три заявления. Одно пропадет, другое легашам в руки угадает, третье дойдет. В лагере не пожалуешься, оттуда заявление не пошлешь. Так что пиши, паренек, не ленись. Ты ведь ничем не рискуешь. Хуже не будет.

— Не скажи, бывает и хуже. Этот срок не успел распечатать, а тебе новый быстренько пришьют. Нельзя протестовать, нельзя писать. Дали тебе пятерку, скажи спасибо, что не восемь и не десять. Пишешь, значит, не согласен. Ах, вы не согласны с органами! Нате, возьмите еще трояк или пятерку!

Странные вещи говорит вагон, дико слушать. Оказывается, человека можно поднять среди ночи с постели, сунуть за решетку и потом лишить права жаловаться…

— Писать? — спрашиваю я у Володи и стараюсь увидеть его глаза — серые, умные, честные глаза друга.

Володя говорит: писать. Он человек действия, и больше слов от него не дождешься. Зато действует он быстро: добывает бумагу, очиняет чернильный карандаш и тянет меня на бельэтаж, на верхние нары, к свету.

— Пиши, Митя, — говорит он, — пока остановка.

И я пишу письма и заявления. Письма — родителям и друзьям, заявления в ЦИК, в прокуратуру, в ЦК комсомола. Довольно долго я пишу, хозяева мест у окошка скандалят, но Володя как скала.

— Не обращай внимания на этих сявок, — успокаивает он меня.

Мы убеждаемся: за один прием с задачей не справиться. Спрыгиваем вниз, жуем пайку, пьем кипяток и опять забираемся к окошку.

Кончается мой день, тюремный день рождения. А ночью во сне я все пишу и пишу свои письма. Все горит во мне. Днем я снова пишу и пишу, на каждой остановке. Не успокоюсь, пока не отправлю. Пишу по три письма, по три заявления, не меньше. Володя не устает меня одергивать:

— Яснее пиши, не торопись, следи за почерком.

И я переписываю листочки заново.

Мой пример взбудоражил кое-кого в вагоне. Выпрашивают бумагу, ждут, когда я закончу свои писания и освобожу место.

— Что ты канителишься? Давай быстрее.

17

Комментарии(й) 0

Вы будете Первым
© 2012-2018 Электронная библиотека booklot.ru