Пользовательский поиск

Книга Истоки. Содержание - ЧАСТЬ ДЕВЯТАЯ

Кол-во голосов: 0

ЧАСТЬ ДЕВЯТАЯ

I

Михаил Яковлевич выехал в июне из Петербурга на Кавказские Минеральные Воды. Он в лечении не нуждался, но стал полнеть и в последнее время плохо спал. Кроме того, в июне, точно по стадному чувству, одновременно уезжали все его друзья и знакомые, за исключением немногих оригиналов, с вызовом говоривших, что они любят Петербург «именно тогда, когда в нем никого нет». На самом деле, из огромного города летом уезжало каких-нибудь пять-шесть тысяч человек; они жили так суетливо-шумно, что их отсутствие создавало впечатление, будто город пуст.

За границу в 1879 году ездили почти исключительно богатые люди: после русско-турецкой войны курс рубля упал. В обществе повторялось словечко Салтыкова: «Еще ничего, если за рубль дают в Европе полцены. А вот что, когда за рубль будут в Европе давать в морду?» Почему-то все повторяли словечко с удовольствием. Войны за освобождение славян, которая была главной причиной понижения русских денег, больше всего требовало общество или, по крайней мере, наиболее влиятельная его часть. Однако, вся ответственность была возложена на правительство. Его теперь ругали уже автоматически, почти все и почти за все: как поделом, так и без основания. Оно очень надоело.

Черняков обычно за границу уезжал неохотно. Там его никто не знал, кроме нескольких профессоров. На русских же курортах Михаил Яковлевич неизменно встречал интересных людей и почитателей. Когда он, знакомясь, глуховато-низким голосом внушительно называл свое имя, люди — не всегда, конечно, но часто, — говорили: «Профессор Петербургского университета? Сотрудник „Вестника Европы“? Чрезвычайно рад познакомиться». Им было приятно, и ему было приятно.

Уехал Михаил Яковлевич в мрачном настроении. Одной из причин этого была тяжкая, все ухудшавшаяся, болезнь Дюммлера. Юрий Павлович болел слишком долго, знакомым надоело посещать его, — точно у людей было смутное чувство, что он должен, наконец, либо выздороветь, либо, уж если на то пошло, поскорее умереть. Черняков, разумеется, такого чувства не испытывал. Он любил зятя и по доброте своей очень жалел страдающих людей. Однако заходить ежедневно в дом сестры, справляться тихим голосом с грустным видом, получать все тот же ответ, давать бесполезные советы было, при его жизнерадостности, очень тяжело. Михаил Яковлевич нерешительно сказал было сестре, что останется на все лето в Петербурге. Как он в душе надеялся, Софья Яковлевна ответила, что это не имеет смысла, что он тоже нуждается в отдыхе и непременно должен уехать. Черняков слабо поспорил и со вздохом покорился, — потом сам себя смущенно ругал Тартюфом и думал, что странно устроена жизнь: приходится лицемерить даже с очень близкими людьми. Он несколько опасался, что сестра подкинет ему Колю, но и этого не случилось: Коля был приглашен к товарищу; Софья Яковлевна признала, что ее семнадцатилетнему сыну гораздо лучше проводить лето в деревне, в семье известных ей людей, чем «шататься по каким-то номерам в Кисловодске» под слабым надзором дяди.

Главной же причиной мрачного настроения Михаила Яковлевича были его отношения с Елизаветой Павловной. Он сам не заметил, как в нее влюбился. Теперь Черняков бывал в доме Муравьевых почти каждый день. Многие его считали женихом Лизы, но это было неверно. Никакой перемены в их отношениях не произошло. Елизавета Павловна по-прежнему однообразно-колко с ним спорила, называла его по фамилии, как называла большинство мужчин, и ничем не показывала, что знает об его чувствах. «С отцом сначала поговорить? Она скажет: Домострой», — нерешительно думал Михаил Яковлевич. Он все собирался объясниться с Лизой — и каждый раз этому что-либо мешало. Дом Павла Васильевича был вечно полон людей. Когда же Черняков бывал с Лизой наедине, он испытывал непривычное ему смущение и не мог выйти из обычного тона их разговоров. В этом агрессивно-шутливом тоне объясниться в любви было трудно. Слабые его попытки изменить тон ни к чему не приводили. Случайно ли или намеренно она обращала их в шутку, и всегда кто-нибудь входил в комнату не вовремя.

У Михаила Яковлевича все росла потребность в семейной жизни. Он теперь с завистью любовался чужими детьми, особенно маленькими. Честолюбие, в прежние времена вытеснявшее у него все другие чувства, несколько ослабело. Черняков уже достиг почти всего, чего мог достигнуть. Он только что стал ординарным профессором и редактором отдела в большом журнале. Пока парламента не было, его карьера не могла пойти дальше. Михаил Яковлевич был видным общественным деятелем; никто точно не знал, что, собственно, под этим разумеется; тем не менее общественная деятельность была профессией и давала человеку положение. Он стал одним из 50—60 человек в петербургском обществе, фамилии которых беспрестанно упоминались в ежедневной печати. Не все знали его имя-отчество, но «проф. М. Я. Черняков» так примелькался в газетах, что если бы одна из них перепутала его инициалы, то у многих читателей осталось бы неприятное зрительное ощущение: что-то не так. Работы у него было меньше, чем прежде. Свой основной курс он, подновляя, читал уже несколько лет подряд, и готовиться к лекциям ему почти не приходилось. Михаил Яковлевич отнюдь не потерял интереса к науке, по-прежнему читал много ученых трудов, преимущественно немецких, но сам, после получения докторской степени, больше книг не писал («все-таки великая вещь — практический стимул», — — говорил он себе со вздохом укора). Как почти все люди, Черняков несколько ошибался в предположениях о том, что думают о нем другие, и в особенности переоценивал свою ученую репутацию. Наиболее выдающиеся профессора юридического факультета относились к его научным заслугам иронически. Однако, в той области права, которой занимался Михаил Яковлевич, числилась какая-то «теория М. Я. Чернякова». Благодаря его настойчивости, savoir vivre[148] и западноевропейскому взгляду на рекламу, эта теория попала в русские университетские курсы. Не упомянул о ней в своем курсе только его личный недоброжелатель и конкурент Энгельман, полагающий, что казнь молчанием будет гораздо неприятнее Чернякову, чем самая уничтожающая критика. Теории Михаила Яковлевича было отведено полстраницы и в толстой немецкой книге, с «Tscherniakoff M., Prof. Theorie von» в «Namen und Sach-Register».[149] Теория была в самом деле не хуже многочисленных других теорий, которые, отбыв свой недолгий век, сослужив добрую службу своим создателям, навсегда забываются, превращаясь в строительный материал для новых выходящих в люди профессоров. Ученый аппарат обеих диссертаций Чернякова, с «loc. cit», «passim» и «ibidem»[150] в подстрочных примечаниях на каждой странице, был безукоризненный. Теперь он писал большие ученые статьи и рецензии, всегда добросовестные, почти всегда благожелательные, обычно заканчивавшиеся словами: «Отмеченные выше незначительные недостатки и погрешности никак не умаляют значения в высшей степени ценного труда профессора Н.». Раза два или три Михаил Яковлевич читал доклады на ученых съездах, и они выслушивались с таким же вниманием, с такой же учтивостью, с каким он выслушивал доклады товарищей по съезду. Прекрасный характер Михаила Яковлевича, доброта, представительная наружность, товарообмен в области услуг и любезностей способствовали его успехам. Правда, Чернякову не раз приходилось слышать, как других профессоров, тоже занимавших очень хорошее положение, за глаза называли бездарностями и тупицами; нередко при этом он на мгновение допускал мысль, что, быть может, так же говорят и о нем. Однако Черняков тотчас отвергал такие предположения: нет, о нем так не говорит никто. Немногочисленные враги иногда называли его пошляком; но их самих, случалось, называли пошляками другие люди. К Михаилу Яковлевичу это слово подходило очень мало. Он был и неглупый, и образованный, и добрый, и хорошо воспитанный человек.

120
© 2012-2016 Электронная библиотека booklot.ru