Пользовательский поиск

Книга Девятое Термидора. Содержание - XXIII

Кол-во голосов: 0

…Le poignard, seul espoir de la terre,
Est ton arme sacrée…[216]

Мне вдруг показалось, будто над грудью Робеспьера сверкнул кинжал Шарлотты Корде… Стыдно, конечно, в шестьдесят шесть лет так поддаваться эстетическим впечатлениям…

Старик посмотрел на часы и продолжал:

— Может быть, вся наша революция не стоит тех нескольких страниц, которые прочел при мне молодой человек, ни за что отправленный ею на эшафот. Опять скажу по этому случаю: какие жестокие тираны были старые дураки, короли прекрасной Франции: вы подумайте, писателя Вольтера засадили чуть ли не на год в Бастилию за подготовку нынешнего благополучия. И этим возмущалось два поколения людей!.. О Робеспьер, великий учитель добродетели, убавишь ли ты в глупых людях способности к возмущению и энтузиазму?..

Старик долго и неестественно смеялся, кашляя и вытирая лоб платком.

— А все-таки, — заговорил он опять, — поэты не вправе жаловаться на революцию. Сколько поэтов умерло бы с голоду, если бы Брут в свое время не зарезал Юлия Цезаря! Кто создал легенду революции? Поэты. И когда голова одного из них слетает под топором революционного палача, я отношусь к этому событию так, как к гибели Тюренна на поле битвы. На то он и Тюренн. К тому же какую богатую тему для других стихотворцев даст казнь Андре де Шенье, если ему улыбнется счастье в лотерее литературной известности…

В течение нескольких минут оба заключенных ели молча. Вдруг Борегар поставил на пол кружку с вином, застучал зубами и, закрыв лицо, уткнулся в подушку. Старик поглядел на него, хотел что-то сказать и не сказал ничего. Молчание продолжалось довольно долго.

— Не хотите ли еще вина? — с участием в голосе спросил наконец Пьер Ламор. — Или, может быть, вы выпьете воды? Здесь душно.

— Я оставляю без средств жену и ребенка, — глухо ответил другой заключенный, не отрывая головы от подушки.

Старик перестал есть, налил в кружку воды, а затем аккуратно стал отливать в нее по каплям жидкость из бутылочки с лекарством. Отсчитав двадцать капель, он размешал и выпил.

В камере была мучительная тишина, какая бывает только в тюрьмах.

Молодой заключенный снова сел.

— Вы, конечно, не верите в загробную жизнь? — спросил он, не глядя на старика.

— Отчего же? Напротив, — поспешно сказал Пьер Ламор. — В бессмертии души нет ничего невозможного. Я остаюсь при «peut-être»[217] старого умницы Рабле. Разумеется, христианская идея загробной жизни несколько скучновата; я предпочел бы магометанский рай с деревом туба. Но — за неимением лучшего… Впрочем, я мало осведомлен в этом вопросе и даже у вас хотел при случае узнать толком, существует ли Бог или нет. В первое время Революции Бог признавался существующим и рассматривался как умеренный конституционалист. Потом, как вы знаете, была введена религия разума, и в Notre Dame de Paris на алтаре сидела полуголая танцовщица Мальяр, — ее даже на руках носили в Конвент, и председатель обнял разум в ее лице. Я с удовольствием приветствовал новую религию, ибо мадемуазель Мальяр превосходно сложена, а прежде ее можно было увидеть в натуре только за большие деньги. Ведь я имел честь знать до Революции богиню разума: она тогда была на содержании у моего доброго знакомого, герцога де Субиз… Еще позже, кажется, вы предполагали заменить культ разума культом добродетели? По крайней мере, об этом подавал в Конвент петицию только что мною упомянутый маркиз де Сад. Но, если не ошибаюсь, Робеспьер недавно объявил себя деистом. Это, разумеется, совершенно реабилитирует Бога, в революционных симпатиях которого теперь трудно усомниться.

— Если есть загробная жизнь, то мы будем иметь удовольствие видеть издали, как деист Робеспьер жарится в аду, — сказал, мрачно усмехаясь, молодой заключенный.

— Это удовольствие, к сожалению, тоже не вполне нам обеспечено. Ориген Адамантовый утверждал, что все люди непременно спасутся и что адские огни рано или поздно погаснут. Добряк Ориген написал даже в защиту своей ценной мысли шесть тысяч книг. Константинопольский собор предал его анафеме — и очень хорошо сделал.

— Гениальные люди верили, однако, в бессмертие души…

— Верили. Лейбниц думал, что душа человека после его смерти остается в этом мире, но отдыхая от земной жизни, пребывает в состоянии сна и ждет момента пробуждения; ждет она, впрочем, довольно долго: миллиард столетий. Цифра и круглее и больше моих ста семидесяти тысяч лет… Нет, подумайте, — вставил вдруг, засмеявшись, Пьер Ламор, — вы подумайте, как должна была опротиветь Лейбницу жизнь, если он назначил миллиард столетий отдыха! А все-таки старику было страшно сказать: никогда. Ох, нехорошее, нехорошее это слово!.. Ничего нет страшнее его на свете…

Пьер Ламор снова вынул часы и тотчас опустил их в карман, не посмотрев на стрелку.

— Так, значит, по-вашему — никогда? — медленно спросил Борегар.

— По всей вероятности.

— Где же мы будем сегодня вечером?

— Там, где нам будет не хуже, чем здесь.

— Что ждет нас?

— Мы теряем немного.

— Да, вы правы, жизнь ужасна… Смерть — избавление.

— Наконец-то вы пришли к этой здравой мысли.

В камеру тюрьмы внезапно донесся издалека тяжелый, глухой, медный звук колокола. Пьер Ламор вздрогнул и с открытым ртом уставился снизу в небольшое окошко, проделанное в стене у потолка. За первым ударом колокола через мгновение донесся второй. Борегар приподнялся на Койке и схватил за руку старика, С минуту оба они, не переводя дыхания, смотрели в сторону окошка. У обоих лица вдруг сделались белее постельного белья. Медные удары повторялись все чаще и тревожнее. Молодой заключенный хотел что-то сказать и не мог. Губы его шевелились невнятно. Старик не услышал вопроса, но понял его.

— Что это? — беззвучным движением рта спрашивал Борегар.

— Это набат! — прошептал Пьер Ламор.

XXIII

В галерее тюрьмы Консьержери, под звон колоколов набата, совершался последний туалет осужденных.

Их было много: были семидесятилетние старики и был двадцатилетний студент, были вельможи и были паяцы.

Тюрьма обезумела в этот страшный день. К казням привыкли в Консьержери; большие партии людей отправлялись на эшафот ежедневно. Все заключенные знали, что их ждет неотвратимая смерть; увозимым говорили спокойно: «Ваш черед настал сегодня, завтра умрем и мы». И увозимые подавляли в себе зависть к тем, кому судьба дарила несколько лишних дней ожидания казни.

Но в этот день с первым ударом колоколов весть пронеслась по тюрьме: «Восстание!.. Восстание началось в Париже!»

Кто восстал — не знали. Какие-то таинственные, невидимые друзья на свободе боролись за жизнь. Грозно гудели колокола набата. К ним порою примешивался отдаленный грохот барабанов. Иным заключенным казалось, будто они слышат пальбу.

Стража молчала, но имела смущенный вид. Из революционного трибунала в тюрьму то и дело спускались чиновники: у них лица были встревожены и расстроены. Говорили они с заключенными необычно кротко и вежливо. Кто-то видел, как по лестнице быстро прошел смертельно бледный Фукье-Тенвилль. Никаких сомнений не оставалось. Восстание шло, шло успешно.

С каждым новым ударом росла надежда заключенных. Среди них был старый священник, он различал по слуху голос каждой церкви Парижа. С его слов граф д’Аркьен, бывший мушкетер короля, объяснял ход восстания по расположению гремящих церквей.

Возле мушкетера толпились осужденные. Всякий понимал шаткость его объяснений. Но все, затаив дыхание, вслушивались в каждое слово. «Не умолкайте, звоните, колокола!..» Жаркая мольба осужденных неслась на волю к восставшим. «Гудите, гремите, колокола!..»

Шла томительная игра жизнью. Шла скачка. Палач ли раньше явится за очередной партией жертв? Или те, те — друзья, те — избавители, прежде сокрушат власть тиранов?

вернуться

216

…Кинжал, земли одна надежда,
Твое оружие святое… (франц.)
вернуться

217

«Может быть» (франц.)

70
© 2012-2016 Электронная библиотека booklot.ru