Пользовательский поиск

Книга Цена метафоры, или Преступление и наказание Синявского и Даниэля. Содержание - Глава третья. День Победы

Кол-во голосов: 0

– А ты кто такой, что все критикуешь?… Ты что – ангел? Господь Бог?

– Ну зачем же?… Вы сгоряча не понимаете, о чем говорите… Просто мне жаль этот милый город, я тоже здесь обитал, здесь прошли годы моей…

– Одно лето, профессор, одно лето!

– Не только. Мне случалось и раньше бывать в Любимове…

– Что-то не припомню.

– Вас тогда, сударь, на свете не было. Впрочем, чтобы не задавать загадок, моя фамилия – Проферансов.

– Нет, уж позвольте!… Моя фамилия – Проферансов! Ведь говорил я, говорил – не с вами я, а с самим собой разговариваю… Нахал какой! Не отдам! Все забрали. И город уже чужой, и Леня Тихомиров, и я уже пишу не сам, а под диктовку… Но фамилия остается моей! Моей и ничьей больше. Один здесь Проферансов, один во всем городе… Стойте, прошу прощения, совсем забыл… Может быть, вы тот самый Проферансов?

– Да, тот самый Самсон Самсонович Проферансов.

И прежде чем перо выпало из моих пальцев, я услышал в воздухе короткий сухой смешок и написал:

– Хе-хе…

Глава третья. День Победы

Я прихожу в этот город на ранней, ранней заре. Когда солнце еще не встало над монастырской стеной и все покрыто серым воздушным слоем, пеленой, туманом, – правильнее сказать, когда любой предмет источает последнее ночное тепло и мерцание, окутывающее его грубый темный костяк наподобие мохнатого кокона.

Мохнатые дома и заборы кажутся выросшими в полтора раза, мохнатые потоки воздуха стелются по земле, и все становится большим и добрым, как в сказке, и все шевелится, и ползет, и расползается перед глазами, точно нет уже у вещей опоры и власти.

В этот час у людей сон крепок, потому что во сне вещи твердеют по мере того, как снаружи в них убывает сила. С вытянутыми босыми ногами, на спине и на брюхе, люди неподвижны, словно покойники. Но это они лишь с виду такие тихие, а что с ними делается там, внутри, под прикрытием надбровий, куда они удалились спозаранку, вереницами, затаив дыхание?… Там теперь праздник, беготня, толкотня, кипят страсти, звенят бокалы и какой-нибудь малокровный бедняк верхом на губернаторской дочке совершает в который раз мировую революцию.

Вот он вздрогнул, пожевал губами приснившееся пирожное и задышал часто-часто, с надрывом. При взгляде на его бледное трепещущее лицо, на воспаленные жилы, прорезавшие испитой чахоточный лоб, чудится, что сию секунду он вскинется с отсыревшего ложа и, не размыкая век, шагнет на улицу. Нет, на шагнет. Они не сдвинутся со своих мест, эти босые мертвецы, присосавшиеся к снам. Посмотрите, как бледны, как бескровны их тела. Кровь отлила туда, где сейчас праздник, где справляются свадьбы, поминки, гремят залпы салюта и губернаторская дочка, только, шепни ей на ушко заветную просьбу, сама при всех гостях поспешит подставить под тебя фарфоровую вазу.

Спешите, спешите спать! У вас мало времени. Уже крыши на бывшей Дворянской возымели грозный металлический отблеск, уже прогремел вдали первый залп Авроры и красные лихие знамена взмыли над монастырской стеной. Не пройдет и часа, как вы проснетесь нищими, обворованными, в одном белье, и, протерев глаза, удивитесь, куда девались все сказки, все твои сладкие грезы и состязания, город Любимов, никогда, даже в свои лучшие времена, не подымавшийся до губернского чина. Заштатный город, уездный город, районного значения город, потерявшийся в оврагах, в болотах, в низкорослых лесах, да и значишься ли ты еще на географической карте или тебя давно вымарали и перекроили на новый лад, по имени какого-нибудь безвестного горюна, выскочившего из болота и пустившегося наутек, в лаптях, через всю Россию, чтобы никогда в жизни не возвращаться назад, в раскулаченную деревню, и, заслужив честным трудом звание генерал-майора, сложить боевые кости где-то под Будапештом?…

Да нет, никто отсюда еще не выскакивал, и, может быть, потому так завистливы и затейливы их предрассветные сны. Вы думаете, Любимов иссяк, замер до скончания света, вы думаете, если вы изобрели часы, пулемет и прорубили окно в Европу, то ему уже больше ничего не надо и он не мечтает сам выкинуть фортель и удивить мир небывалой утопией?… Его бы подкормить, ему бы дать волю, да подать сигнал, да подговорить и поставить на видное место надежного человечка, и вы узнаете, что тогда будет… А в самом деле – что тогда будет? Чем удивит, чем порадует этот город, если ему сказать:

– Вставай, довольно спать! День твоей славы настал! Вот тебе сила, которой достаточно, чтобы сны твои сделались явью. На, утоли свою тоску о добром и могучем царе. Я дам тебе полководца, наделенного нечувствительной властью, о которой ты грезишь вот уже триста лет…

Никто не встал при этом возгласе, который почти невольно вырвался у меня, когда я увидел скопище полуодетых, простоволосых домишек – в низине, под ногами, в летаргическом напряжении – и похолодел от внезапности моего замысла. Горожане спали, не ведая о переменах, однако дыхание в легких заметно сгустилось, поздоровело, на висках проступила испарина, на щеках зацвел маслянистый румянец. Из отверстых ртов воздух хлестал с ревом, с шипеньем, с присвистом. Казалось, повсюду расставлены большие насосы, перекачивающие запас крови из просторных ночных убежищ на мутную зеркальную поверхность дня. Но отражение было крепче подлинника, и краски, пропадавшие там, зажигались тут с удесятеренной силой. Сны ослабевали, как девушка в объятиях незнакомца. Они теряли достоинство, не понимая, что происходит, и таяли от смущения перед дерзостью соблазнителя. А попутно, вровень с расцветающими затылками, щеками, пятками, выпячивались затвердевшие бугры подушек, уступы сундуков, и вдруг весь город выпростался из тряпья и полез на сторону, кичась объемами самоваров, благородной кожурой фикусов, драчливым переругиванием дерева и булыжника.

Юноша с испитым лбом выглянул в оконце, улыбнулся своим несуразным мыслям и сказал чуть слышным ломким голосом человека, не вполне уверенного, что он не спит:

– С добрым утром, мой голубь, мой город Любимов!

……………………………………………………………………

На вторые сутки после переворота, совершенного Леней Тихомировым, весть о катастрофе достигла города N-ска [36]. Принес ее однорукий беглец, поднявший чуть свет заспанного, продрогшего до мозга костей дежурного лейтенанта, который немедля, на собственный страх и риск, позвонил на квартиру подполковнику Алмазову и внятным шепотом, как принято, доложил обстановку:

– Говорит дежурный лейтенант «Б-восемь-дробь-четыре». В Любимове началось токование медведей!

– Что началось? Какое токование? – переспросил подполковник, не улавливая спросонок телефонного шифра, который он сам выдумал и ввел в служебное пользование, для соблюдения условий максимальной секретности [37].

– Медведь чирикает по-калмыцки. Пора резать горло. Прибыл утопленник на санях, требуется вспрыскивание… – рапортовал дежурный с трагическим бесстрастием, и Алмазов понял.

– Задержите утопленника. Сейчас приеду и разберусь лично, – крикнул он в трубку. – Софи, где мой водолазный костюм? Pardon! Я хотел сказать: где мой револьвер?…

…В тесном кругу, в четырех стенах, облицованных дубовой панелью, состоялось строго секретное, коллегиальное совещание: товарищ О., товарищ У. и подполковник Алмазов. Запыленный Марьямов, однорукий беглец, унесший ноги из города, зараженного безумием, молол чушь. Из его сообщения следовало, что в Любимове разразилось восстание, которое, однако, избрало законный и мирный путь. Сам городской секретарь, железный Тищенко, передал власть проходимцу. Автономия в районном масштабе уподобила Любимов старорусскому удельному княжеству типа «Люксембург». Отложившаяся провинция ничего не желала кроме как подать пример скорейшего достижения будущего, ради которого вся страна выбивалась из сил.

– Ну а политические выступления были: что-нибудь насчет крупы, колбасы? – выспрашивал подполковник незадачливого очевидца.

вернуться

36

Областной центр. Находится в ста километрах от Любимова, на скрещении Энской железной дороги с Энским шоссе.

вернуться

37

А на весеннюю тягу он давно собирался съездить, да вот опять не привелось!

105
© 2012-2016 Электронная библиотека booklot.ru