Пользовательский поиск

Книга Последние свидетели. Соло для детского голоса. Содержание - «Вам надо ехать на фронт, а вы влюбились в мою маму...»

Кол-во голосов: 0

Женщина все видела, подошла ко мне и говорит:

– Анечка, не плачь.

А у меня еще больше слез от этих ее слов.

– Да я вас не знаю.

– Ты посмотри на меня лучше!

– Честное слово, я вас не знаю, – и реву.

Вывела она меня из автобуса:

–Посмотри на меня хорошенько, ты все вспомнишь. Я же Степанида Ивановна...

А я на своем стою:

– Я вас не знаю. Я вас никогда не встречала.

– Ты помнишь детский дом?

– Какой детский дом? Вы, наверное, меня с кем-то путаете.

– Нет, ты вспомни детский дом... Я твоя воспитательница.

– У меня папа погиб, а мама у меня есть. Какой детский дом?

Я даже забыла детский дом, потому что жила уже с мамой. Дома. Эта женщина меня тихонько погладила по голове, а все равно ручьем слезы текут. И тогда она говорит:

– Вот тебе мой телефон... Позвонишь, если захочешь узнать про себя. Я тебя хорошо помню... Ты была у нас самая маленькая...

Она пошла, а я с места сдвинуться не могу. Мне, конечно, надо было побежать за ней, порасспросить. Я не побежала и не догнала.

Почему я этого не сделала? Я была дикарка, просто дикарка, для меня люди – это что-то чужое, опасное, разговаривать ни с кем я не умела. Одна сидела часами, сама с собой разговаривала. Всего боялась.

Мама меня нашла только в сорок шестом году... Мне было восемь лет. Вместе с сестрой их угнали в Германию, там они как-то выжили, когда вернулись, мама обыскала все детские дома в Беларуси, уже не надеялась меня найти. А я была рядом... В Минске... Но, видно, потерялась записочка, которую мама мне дала, и меня записали на другую фамилию. Мама пересмотрела всех девочек с именем Аня в минских детдомах. Она определила, что я ее дочь, по глазам, по высокому росту. Неделю она приходила и смотрела на меня: ее Анечка или не ее? Имя у меня осталось настоящее. Когда я видела маму, мной овладевали непонятные чувства, я без причины начинала плакать. Нет, это не были воспоминания о чем-то знакомом, что-то другое... Вокруг говорили: «Мама. Твоя мама». И открывался какой-то новый мир – мама! Распахивалась таинственная дверь... Я ничего не знала о тех людях, которых зовут «мама» и «папа». Мне было страшно, а другие радовались. Все мне улыбались...

Мама позвала с собой нашу довоенную соседку:

– Найди тут мою Анечку.

Соседка сразу показала на меня:

– Вот твоя Анька! Не сомневайся, бери. Твои глаза, твое лицо...

Вечером ко мне подошла воспитательница:

– Тебя завтра заберут, ты уедешь.

Мне было страшно...

Утром меня мыли, одевали, от всех я видела ласку. Наша ворчливая старая нянечка улыбалась мне. Я поняла, что я с ними последний день, они со мной прощаются. Мне даже вдруг не захотелось куда-нибудь уходить. Переодели меня во все то, что мама принесла: в мамины ботиночки, в мамино платье, и этим я уже отделилась от своих детдомовских подружек... Стояла среди них, как чужая... И они рассматривали меня, будто первый раз видели.

Самым большим впечатлением дома стало радио. Приемников еще не было, а в углу висела черная тарелка, и оттуда доносился звук. Каждую минуту я смотрела туда, ем – туда смотрю, спать ложусь – туда смотрю. Меня ничего больше не волновало: откуда там люди, как они там вместились? И никто мне не смог объяснить, я ведь была необщительная. В детдоме я дружила с Томочкой, мне она нравилась, она была веселая, часто улыбалась, а я никому не нравилась, потому что я никогда не улыбалась. Я стала улыбаться в пятнадцать-шестнадцать лет. В школе я прятала улыбку, чтобы не видели, как я улыбаюсь, мне было стыдно. Не умела общаться даже с девочками, они на переменке разговаривают о чем угодно, а я ничего не могу сказать. Сижу и молчу.

Мама забрала меня из детдома, и через пару дней в воскресенье мы пошли с ней на рынок. Там я увидела милиционера и забилась в истерике, закричала:

– Мама, немцы! – бросилась бежать.

Мама – за мной, люди обступили меня, а я вся трясусь:

– Немцы!

После этого два дня не выходила на улицу. Мама мне объясняла, что это милиционер, он охраняет нас, порядок на улице, а меня не убедить. Ну, никак... В черных шинелях к нам приезжали в детдом немцы... Правда, когда они брали кровь, они вели нас в отдельную комнату и были в белых халатах, но белые халаты не запомнились. Запомнилась их форма...

Дома я не могла привыкнуть к сестре: это должно быть что-то такое родное, а я первый раз в жизни ее вижу, и она почему-то моя сестра. Мама днями пропадала на работе. Утром мы просыпаемся, ее уже дома нет, в печи стоят два горшка, сами вынимаем кашу. Весь день я жду маму, как что-то необыкновенное, как какое-то счастье. А она придет поздно, мы уже спим.

Нашла где-то не куклу, а голову от куклы. Полюбила ее. Это была моя радость, носила ее с утра до вечера. Единственная игрушка. Мечтала о мячике. Выйду во двор, у всех мячики, носили их тогда в специальных сеточках, они так и продавались. Попрошу у кого-нибудь, дадут подержать.

Купила я себе мячик в восемнадцать лет с первой своей получки на часовом заводе. Мечта сбылась: принесла мячик и повесила дома в сеточке на этажерке. Во двор мне с ним стыдно пойти, уже большая, я сидела дома и смотрела на него.

Через много лет собралась я к Степаниде Ивановне. Одна бы так и не решилась, но муж настоял:

– Пойдем вдвоем. Как же ты не хочешь ничего о себе узнать?

– Разве я не хочу? Я боюсь...

Набрала ее домашний телефон и услышала в ответ:

– Степанида Ивановна Дедюля умерла...

Простить себе не могу...

«Вам надо ехать на фронт, а вы влюбились в мою маму...»

Яня Чернина – 12 лет.

Сейчас – учительница

– Обычный день... День этот начался обычно...

Но, когда я ехала в трамвае, люди уже говорили: «Какой ужас! Какой ужас!» – а я никак не могла понять, что случилось. Прибежала домой и увидела свою маму, она месила тесто, и слезы градом лились у нее из глаз. Я спрашиваю: «Что случилось?» Первое, что она сказала: «Война! Бомбили Минск...» А мы только на днях вернулись в Ростов из Минска, где гостили у тети.

Первого сентября мы все-таки пошли в школу, десятого сентября школу закрыли. Началась эвакуация Ростова. Мама говорит, что нам надо собираться в дорогу, а я не соглашаюсь: «Какая может быть эвакуация?» Я пошла в райком комсомола и просила, чтобы меня досрочно приняли в комсомол. Мне отказали, потому что в комсомол принимали с четырнадцати лет, а мне только двенадцать. А я считала, что, если вступлю в комсомол, смогу тут же во всем участвовать, сразу стану взрослой. Смогу пойти на фронт.

Сели мы с мамой в вагон, был у нас с собой один чемодан, в том чемодане лежали две куклы: большая и маленькая. Помню, что мама даже не сопротивлялась, чтобы я их взяла. Как эти куклы нас спасли, потом расскажу...

Доехали до станции Кавказская, поезд разбомбили. Влезли на какую-то открытую платформу. Куда едем, не разобрались. Знали одно: уезжаем от линии фронта. От боев. Лил дождь, мама меня закрывала собой. На станции Баладжары под Баку слезли мокрые и черные от паровозного дыма. И голодные. Жили мы до войны скромно, очень скромно, у нас не было хороших вещей, которые можно бы отнести на базар, обменять или продать, у мамы был с собой только паспорт. Сидим на вокзале и не знаем, на что решиться? Куда пойти? Идет солдат, не солдат, а солдатик, совсем маленький, черненький, с котомкой за плечами, с котелком. Видно: его только что взяли в армию, он на фронт отправляется. Остановился возле нас, я прильнула к маме. Он спрашивает:

– Женщина, куда едешь?

Мама отвечает:

– Не знаю. Мы – эвакуированные.

Говорит он по-русски, но с большим акцентом:

– Не бойся нас, поезжай в аул к моей матери. У нас всех забрали в армию: отца нашего, меня, двух братьев. Она одна осталась. Помоги ей, и проживете вместе. А я вернусь и женюсь на твоей дочке.

И сказал адрес, записать было не на чем, мы запомнили: станция Евлах, район Ках, село Кум, Мусаев Муса. Адрес запомнился на всю жизнь, хотя мы по нему не поехали. Взяла нас к себе одинокая женщина, жила она во времянке фанерной, в которой помещались только кровать и маленькая тумбочка. Спали так: головы наши на проходе, а ноги – под кроватью.

28
© 2012-2016 Электронная библиотека booklot.ru